К чему, спросите вы,
этот экскурс в прошлое Сибири и сибиряка? Не к тому, чтобы показать, что и мы,
сибиряки, не лыком шиты, что нас голыми руками не возьмешь. И не к тому, чтобы
сделать попытку доказать, что сибирская порода — нечто особенное, самое
надежное и крепкое. Как бы ни хотелось обольститься подобным взглядом, он был
бы неверен. Сибиряк нынче перестает существовать в своих прежних устойчивых
чертах, доживая отличия, словно донашивая старую, одежду; все, что сформировали
природа, отдаленность, самообеспечение, даже некоторый консерватизм,— все
мало-помалу приобретает общее выражение и перерождается на один лад. Хорошо
это или плохо — другое дело, но такова реальность, с которой хочешь не хочешь
приходится считаться. Сибирь перестала быть отдаленной неизвестной землей,
сибиряк не без удовольствия натянул на себя все доспехи человека нынешнего
века.
И все-таки...
Наше ощущение того или
иного края имеет свою логику и не всегда подчиняется фактам. Чем бы ни стала
Сибирь, во что бы она сегодня ни превратилась, в глазах многих и многих,
сведущих и не сведущих в ее делах, она продолжает оставаться спящим великаном,
материком огромных неиспользованных сил, землей про запас. В старые времена
царское правительство позволяло себе кидаться в авантюры, обезденежев,
торговать Аляской: у России была Сибирь. Если об этом не писали, не говорили
открыто, это подразумевалось само собой. Сибирь стояла крепостью, в которой
можно укрыться; кладовой, которую при нужде всегда можно раскрыть; силой,
которую можно призвать; твердью, которую можно подставить под любой удар, не
боясь поражения; славой, которой предстоит прогреметь. Одним словом, в
сознании человека Сибирь долго и прочно оставалась плацдармом для будущего, в
которое человек смотрел с уверенностью: то, что истратит, выработает, не
пожалеет в своем хозяйстве он сегодня, завтра, добудет в Сибири. Там всего вдоволь,
там, в сущности, целина, которую только еще предстоит разрабатывать. Как будет
осуществляться эта разработка, каким путем пойдет дальнейшее освоение Сибири,
еще сто лет назад россиянин представлял слабо, и даже с прокладкой Транссибирской
магистрали, завершившей подлинное приращение Сибири к России, его взгляд,
обращенный за Урал, оставался туманным: Сибирь по-прежнему громоздилась там
неподъемной и непосильной тяжестью.
Так оно, надо полагать,
и было. Присоединить Сибирь оказалось намного проще, чем освоить эти огромные
пространства. Первая волна «освоения» после Ермака была самой хищнической: выбили
песца и соболя, выбрали Мамонтову кость, кинулись за драгоценными металлами,
наскоро беря то, что поближе лежит и полегче дается. Вели себя, словом, так,
будто через самое короткое время край этот навсегда отойдет к врагу и необходимо
до того выбрать отсюда все, чем он может воспользоваться. Затем опамятовались:
огромная, больше любого материка Сибирь становится, оказывается, не столь уж
большой и бездонной, если из нее только черпать и черпать. Вообще надо
признать, что в освоении Сибири периоды отрезвения и попыток хоть как-то
изучить, облагородить и прихорошить ее постоянно сменялись новыми приступами
опьянения и лихорадочного выбирания после новых открытий. Будучи давно родной
землей, землей своей, она тем не менее продолжала оставаться землей как бы
приданной, взятой внаем — чтобы обеспечивать первоочередные прихоти и нужды.
Сибирь — стало быть, дающая, а еще больше — могущая дать, но дающая, такая-сякая,
не легко, требующая жертв и усилий. Одно слово — Сибирь: богатая бедность,
широкая узость, ликующая неприютность; край то ли весь из прошлого, то ли из
будущего, но не из настоящего. Или отживший, или не начинавший, только-только
подготовивший для начал жизни первые сносные условия.
Как это и должно быть,
самые важные и прочные шаги в освоении Сибири сделал человек, пришедший сюда
на постоянное жительство. То был пахарь, не наживающийся, а живущий Сибирью, в
прямом смысле добывающий хлеб тяжким трудом. В нашем представлении этот тяжкий
труд, прежде всего, заключается в борьбе с окружающим природным миром, у
которого первому поселенцу неимоверными стараниями приходилось отвоевывать каждый
клочок пашни. Так-то оно так, и дело тут не в сомнениях в мере работы, а в
сомнениях в мере противоборства человека и природы, их преувеличенного ныне
антагонизма. Не следует забывать, что исход борьбы в таких случаях всегда
предрешен в пользу человека, и потому предок наш старался не брать у тайги
больше того, чем ему было нужно. Конечно, топор, которым он тогда орудовал,—
это не бульдозер и не ЛП-19, которым теперешние заготовители валят лесину в
считанные секунды, но без головы и с топором можно было, фигурально выражаясь,
наломать дров. Кое-где на просторах Сибири такое, разумеется, случалось, свет
не без дурных людей, но и тогда земля не прощала издевательства над собой, и
тогда по прошествии тридцати, сорока, пятидесяти лет, пусть даже по прошествии
ста или ста пятидесяти лет, но приходилось деревне сниматься со своего
насиженного места и перекочевывать в незагубленную сторону. Или влачить жалкое
существование, когда из года в год посевы страдали от засухи, от наводнений, а
то и от невесть откуда берущейся букашки. Как правило же, сибиряк вживался в
тайгу с осторожностью и мерой, без этакого залихватского, свойственного нам,
«Посторонись, тайга!», ясно сознавая, что она кормит его не меньше, чем поле,
и защищает поле от многих напастей.
|