Но в том-то и дело, что
взгляд со стороны, ослепленный собственными суждениями о пользе и рациональности,
никогда не видит тихого свечения зернышка истины, выношенной годами в одинокой
душе. Разве не думает дед о своих болезнях? Разве не тоскует по людским
голосам, по крикам деревенской ребятни, по пению петухов? Э-э, много-то вы знаете,
люди добрые... А только не знаете или не хотите знать, как держит старика при
себе родимая земля — ни за какие посулы не пускает его на чужую сторону.
Здесь, именно в этой земле, лежат отец и мать, здесь его труд, радости и горести,
его совесть. Как все это оставить? Но ведь другие-то оставили и — ничего... Так
то другие — они, как приспеет время, и суд другой себе устроят, и приговор
другой вынесут.
— Дом у меня старый,—
говорил дед,— разве бросишь его? Ни ворот, ни ограды не осталось. Оставь на
год-два без дозору, тут его и сырость одолеет, опять же на реке народец чужой,
бедовый завелся — вот, считай, и погибель дому придет... Присматриваем друг
за другом по-стариковски: я за им хожу, поправляю, где неладно, и он мне
засидеться не дает. Скрипим уже оба, а все живем да друг дружку греем. Так,
глядишь, и еще с десяток годков продю-жим на пару.
...Дед осторожно
кашлянул в кулак, и неспокойный сон был прерван. Я сел на жесткие полати, тронул
за плечо Виктора. Галка пусть еще малость поспит, пока мы наладим костер,
отнесем вещи на плот. Сегодня нам предстоит длинный и довольно сложный, по
рассказам, переход — нужно успеть засветло доплыть до следующего зимовья.
Над землей стоит тихий
предрассветный час... Туманом накрыта спящая река, далеко за ней, в светлеющем
небе, сгорбился водораздельный хребет. Я оглянулся на ходу и... невольно
остановился — так поразило меня это странное сходство дедова дома. Там, на
большой лесной поляне, темнела одинокая изба, и, если бы не веселые блики
костра на одной из стен, она действительно скорее походила бы на огромный
памятник. Памятник свадьбам, крестинам, рождениям и утратам, всем человечьим
страстям, без которых не живет ни одно, даже самое малое сельцо. Строгий,
молчащий и тем сильнее упрекающий нас всех памятник — упрекающий за наше согласие
на без-родность. Но — как не скоро поймем мы этот упрек...
— Бывайте здоровы.
Хорошо добраться.
Сразу за плесом река
легко подхватила плот и понесла, мы с Виктором встали на греби. Сквозь кусты
промелькнули колья, на которых сушились дедовы сети, показалась и тут же
спряталась темная крыша на взгорке. Вот и все Лагашино... Даже у нас,
мимолетных гостей деревни, защемило в груди. С каким же чувством покидали
родное гнездо коренные жители? И какая внутренняя тяга к Родине должна быть в
том, кто остался последним? Увы, не узнать нам этого.
Из-за хребта
ослепительно-красным поплавком вынырнуло торопливое августовское солнце. Еще
острее запахло речной сыростью и тяжелой сочной травой, нависшей с низких
берегов. Прямо по курсу угадывается громада крутой островерхой сопки — в небе
висит лишь ее вершина, будто пирамида Хеопса, отсеченная туманом от всего
земного. Где-то у ее подножья клокочет порог. Услышав знакомый гул, я поежился
— не хочется сейчас водных процедур.
— Ой, смотрите,
мальчики,— сеть!
Слева желтела долгая
цепочка берестяных поплавков. Иные из них были заметно притоплены. Богата ли
у деда добыча? Мы слегка поработали гре-бями. Теперь плот скользит рядом со
свитками бересты, и в зеленоватой глубине хорошо проглядываются запутавшиеся
в ячейках сороги, язи и крупные окуни. Большая щука намотала на себя добрый кусок
сети и бессильно висит, будто брошенная Нептуном в дедову авоську.
Лес и река по-прежнему
кормят последнего ла-гашинца, как кормили, кормят и еще сколько-то будут
кормить многие тысячи людей, зверей, птиц... Тунгуска уже не так богата, как,
скажем, во времена Прохора Громова, но все же пока достаточно щедра и даже ой
как щедра, если поставить в сравнение, например, с Волгой или Днепром. Здесь
еще можно ловить, кое-где и помногу, благородную красную рыбу. Если же брать
рыбу прочую, что родом из низших сословий (елец, сорога, окунь), то достаточно
сказать, что мы неплохо ловили ее с плота на все, что угодно,— на вареную
картошку, вермишель и даже на вареные плавники из ухи, когда лень было искать
на берегу кузнечиков и червей.
...Уже близки были
последние поплавки сети, как вдруг в клочьях тумана показался — не водяной, не
леший... Я даже глаза протер! Да, это был тот самый дед, что недавно прощался с
нами. Как он сюда попал вперед нас? Вот так фокус... Дед, в общем-то, не очень
таился, но и ничем не выдавал себя — тихо сидел в долбленке, держась за
тальниковый куст. С влажного шеста, лежащего на коленях, еще сочилась редкая
капель.
Глаза наши встретились,
и тотчас с его лица сбежало настороженное выражение, выступила знакомая, с
хитрецой, улыбка. Дед стерег свои сети. От нас стерег. На всякий случай.
Надо бы, наверное, хоть
что-то спросить или просто сказать несколько слов, если уж опять свиделись, но
что тут скажешь? Какие слова можно из себя выдавить в том доме, где тебя
подозревают в воровстве? Было такое чувство, будто всенародно раздели и
высекли ни за что ни про что. Течение несло плот все дальше и дальше, близился
поворот, а слов так и не находилось. Оставалось лишь помахать рукой. Дед
ответил кивком головы и пропал, будто рожденное туманом видение.
За поворотом мы увидели
сходни из лиственничных плах и уходящую в лес тропу. Все стало ясно: река в
этом месте круто изгибалась, почти в кольцо, подходя к дедовой избе с обратной
стороны. Ему, конечно, просто было в несколько минут добраться до своей
долбленки, а затем проследить за нами. Впрочем, на отрицательные эмоции уже нет
времени — надвигается та самая сопка, похожая на пирамиду, и все больше
слышится угроз в грохоте порога. Нам пора становиться на греби.
|