Мы вышли на улицу. Над
Илимом стоял легкий, дымчатый туман. В синем утреннем небе таял месяц, белый,
холодный, будто изо льда. Кругом было тихо и пусто — одна лишь высоченная и
густая, словно ее сеяли, лебеда и крапива — совсем не видно, что здесь еще
недавно была деревня. Только над нашей единственной избой, как над последним,
несдавшимся бастионом, реял новенький красный флаг...
Мы пошли по недавней
деревенской улице, теперь еле заметной, зарастающей тропинке, по обеим
сторонам которой, за зарослями бурьяна, тянулись пепелища, кое-где даже вился
сизый дымок, хотя жгли давно. «Все сгорело, а печки глиняные стоят, трактором
не собьешь,— рассказывал вчера Борис.— Верите, как увидишь — душа замирает...»
Мы продирались сквозь бурьян — на черной земле валялись огромные чугуны,
искореженные железные кровати, пилы, скрюченные от огня, ржавые топоры и помятые
ведра, синенькая крышка от бидона и школьный учебник географии с обгоревшими
страницами. Я, раскрыл его: «Индонезийцы — искусные земледельцы. На полях
Индонезии растет много риса, основной пищи индонезийцев...» Здесь, на Илиме,
растили много хлеба, основной нашей пищи... Я бродил по пепелищам, все искал
какую-нибудь трогательную, может быть, детскую вещицу, но ничего не
находилось. Потом я подумал, что для людей, которые жили здесь сотни лет,
родились здесь, пели, радовались, умирали, все было трогательным: и этот
громадный чугун, и пепельно-лиловая от огня дверная петля, и оплавленное
оконное стекло, и ржавая коса, и вот эти послевоенные драгоценные «снегурки»,
которые прикручивали веревками к валенкам, и легкие алюминиевые детские
саночки с остатками обгоревших синих планок...
Казалось, что люди не
ушли, не уехали отсюда спокойно, а бежали в совсем другую жизнь, бросив все
крестьянское, нажитое за долгие годы и дорогое, но уже никому не нужное в этой
новой, другой жизни — не поставишь чугун на электрическую плиту, не станешь
косить, если пришлось сдать коров, не будешь лучить ночью рыбу, если река за
много километров от дома...
Мы просим Володю пройти
с нами по деревне, показать, что где было. Володя, оказывается, недавно
вернулся из армии, девять лет прослужил в пограничных войсках, был у
Даманского, на заставе Стрельникова, как раз в те трагические дни... У Володи
— четыре брата. Иван сейчас в армии, получил отпуск — прямо сюда, в Корсуково
приехал, хотя все уже живут в «Коршуновском», в новом доме. Из Ту-луна, тоже в
отпуск, приехал Василий. «Порыбачить,— сказал Володя,— на родное место
напоследок посмотреть». Все лето здесь, у реки, прожили младшие — Михаил и
Сергей, это они где-то достали и повесили на избу красный флаг. В «Коршуновском»
новый дом ничего, но в огороде не развернешься, да и земля какая... здесь
восемь кулей садили — сто накапывали.
— Вот Георгия Зарубина
изба стояла,— говорит Володя,— вот Захарова-чуваша, он на Тубу пока уехал, сам
дом жег, вот бабки Анисьи, вот теткин, отцовой сестры, вот деда Афанасия... Дед
Афанасий последний палил, а то все ездил сюда, ругался, если что унесут леспромхозовские
или сломают, и снова налаживал, как жить собирался. А потом подпил, бензином
облил и поджег... плакал и матерился здорово... Остальные отец жег, назначили
его, и тоже не мог: рано утром встанет, пойдет, бензином плеснет, а потом нас в
бока толкает, злится — идите палите, быстро!
Володя ведет нас дальше,
и дорога приходит к изрытому, изодранному тракторами месту, где в огромных
кучах горит сваленный лес. «Здесь кладбище наше было,— говорит Володя.—
Бульдозером сровняли, а потом эстакаду сделали, столовую поставили лесникам,
которые вот жгут...» Между кострищами ходит крепкий черноволосый дядька в
куртке. Заговариваем с ним, спрашиваем, много ли все-таки лесу остается.
«Здесь-то мелочь,— отвечает он,— а вот по Ангаре какой лес остался... Принимали
деляны — а как принимали?» — он пожимает плечами и уходит.
На другом берегу Илима,
напротив Корсукова,— Туба, год рождения — 1699, основатели — «Кирюшка да Тимошка
дети Говорины». Много позже, в гражданскую, Говорины были здесь известными
партизанами. Володя, переправлявший нас в Тубу, говорит, что могилу Михаила
Ильича Говорина, партизана, перенесли на кедровское кладбище.
Туба еще наполовину
цела, здесь прессуют сено, убирают картошку и хлеб. На одном из ворот хорошо
виден старый, с колхозных времен лозунг—«Не выполнив нормы, не уходи с поля!».
«Правда, не уходили,— говорит бригадир Георгий Жмуров,— крепкий колхоз был.
Земля у нас хорошая, ну и работали, никого подгонять не нужно было. На
некоторых полях по тридцать-тридцать пять центнеров с гектара брали, добрый
хлеб...» Прищурившись, он глядит вдаль, за деревню, туда, где, прячась в
кудрявых кустах, по зеленой долине бежит речка Туба и впадает в Илим. «И место
у нас красивое. Вон там,— он показывает в-сторону Тубы,— как черемуха зацветет,
много ее, выйдешь, поглядишь — белым-бело, будто снег упал... И запах,
знаете, такой сильный — дворы все кругом охватывает...» Давно жили здесь
Жмуровы, лет двести, а то и больше, хорошо помнит Георгий своего прадеда, а
тому за восемьдесят было.
|