Глава 4. Веселый город Париж.
Преодоление
О где ты, где ты, где ты, мечта моя — Париж!
Песенка из старого голливудского фильма
Представьте себе иностранца, выброшенного сегодняшним
утренним поездом в Париж, человека одинокого, не имеющего здесь ни знакомств,
ни связей.
М. Е. Салтыков-Щедрин
Несомненно, переход от российской ссылочной глухомани
в центр мировой интеллектуальной и духовной жизни — серьезное испытание для
россиянина рубежа XIX–XX веков. Внешне эта встреча с одним из важнейших центров
мировой цивилизации по описанию одного из свидетелей того времени выглядела
так:
«Я вышел из Северного вокзала на грязную шумную
площадь. Меня удивил ветер — в нем чувствовалось дыхание моря; мне стало весело
и тревожно… Я знал, что русские эмигранты живут неподалеку от Латинского
квартала, и спросил полицейского, как мне туда добраться. Он мне показал на
омнибус; в Париже оказалась наша конка, только без рельсов и двухэтажная…Мы пересекли
Большие бульвары… На Бульварах было множество палаток; в одних продавали всяческую
дребедень, в других были огромные, непонятные мне игры — рулетки.
На углах улиц стояли певцы с нотами; они пели что-то
грустное; зеваки, толпившиеся вокруг, подпевали. На тротуарах громоздились
кровати, буфеты, шкафы — мебельные магазины. Вообще все товары были на улице —
мясо, сыры, апельсины, шляпы, ботинки, кастрюли. Меня удивило количество писсуаров,
внизу краснели штаны солдат. Ветер был холодный, но люди не торопились; они не
шли куда-то, а прогуливались.
Кафе были с террасами, и на многих чадили жаровни… На
бульваре Севастополь я увидал паровой трамвай, он трагически свистел. Извозчики
гикали и свистели бичами. Пролеток не было, у извозчиков были кареты, как у
московского генерал-губернатора… Иногда дорогу пересекали кареты без лошадей —
автомобили; они гудели и грохотали, и лошади шарахались в ужасе… Москва мне
показалась милым детством. Мужчины были в котелках, женщины в огромных шляпах с
перьями…» (Эренбург, 1966, с. 57–59) — на этом остановимся, тем более
что внешняя картина совсем не отражала духовной жизни эмигрантов самых разных
мастей и профессий, как и причин, заставивших покинуть Россию.
Если французы из провинции (например, герои Дюма,
Мериме, Стендаля или Бальзака), отправляясь на завоевание Парижа, подразумевали
прежде всего карьеру, то русские со времен Петра ехали в этот город больше на
учебу, а уже позднее — для овладения тамошним этикетом или познания особых
радостей жизни, эмигранты более позднего времени — в поисках убежища «и от всевидящего
глаза, и от всеслышащих ушей». Отдавали должное этому центру европейской и
мировой культуры и серьезные ученые-географы, отмечая свойственную этому городу
особую привлекательность для иностранцев. «Значение Парижа, как первого
мирового города новейшего времени, сыграло для Франции роль могучего рычага,
давшего ей культурный перевес», — отмечал немецкий географ Филипсон.
«Парижане могут сказать, что их город есть в настоящее время главный город
Европы, как объявляют его и сами иностранцы, которые стекаются в Париж в таком
множестве, — тосковал о замечательном городе активный участник Парижской
коммуны Элизе Реклю, — привлекаемые своими делами или просто более или
менее утонченными удовольствиями, или в особенности любовью к искусствам, к
науке» (Реклю, 1898, с. 695).
Именно последнее и привело в Париж поздней осенью 1903
года русскую чету из глубокой российской провинции после окончания вологодской
ссылки Русанова. Разумеется, первые мысли как самого Русанова, так и его жены
были не о парижских удовольствиях, а гораздо более прозаичными — жилье, простейший
насущный заработок, перспективы учебы…
Трудности в характеристике парижского периода жизни
Русанова связаны с ограниченным количеством свидетельств и документов той поры.
Едва ли не единственным источником информации для нас остаются немногочисленные
сохранившиеся письма, причем часто отсутствует возможность подтвердить или
опровергнуть описанные в них ситуации и события, ведь письма — документ весьма
субъективный в своих оценках и пристрастиях, и вместе с тем весьма ценный в
части жизненных деталей. Зная об этом, историк не может позволить разгуляться
собственному воображению, отпуская поводья творческой фантазии, каждый раз
особо оговаривая любую попытку собственного домысла, без которого нередко
просто не обойтись.
|